[Alpha]
сервис для параллельного чтения книг
сайт адаптирован под мобильные устройства
изучайте английский язык, читая любимые книги
1500 книг в нашей базе на данный момент
тексты произведений представлены с образовательной целью (изучение иностранных языков)
full version
ru
en
обратная связь
A short while later i discovered that she had left vases filled with red roses all over the house, and a card on my pillow: I hope you reach a hunnert. With this bad taste in my mouth i sat down to continue the column i had left half-finished the day before. I completed it without stopping less than two hours and had to “twist the neck of the swan,” as the Mexican poet said, to write from my heart and not have anyone noticed my tears. In a belated moment of inspiration, i decided to finish it with the announcement that with this column i was bringing to a happy conclusion a long and worthy life without the sad necesity of having to die.Позже я обнаружил, что по всему дому она оставила в вазах красные розы, а на подушке — открытку: «Желаю жить до ста годов». С этим неприятным осадком я засел за свои заметки, которые накануне написал до половины. Я завершил их на одном дыхании, да так, как будто мне пришлось свернуть шею лебедю, чтобы вывернуть душу наизнанку и при этом не было бы слышно рыданий. В припадке запоздалого вдохновения я решил закончить статью заявлением, что ею отмечаю счастливый конец долгой и достойной жизни, не имея, однако, ни малейшего намерения умирать.
My intension was to leave it with reception at the paper and return home. But i couldn’t. The entire staff was waiting for me in order to celebrate my birthday. The building was being renovated, and scaffolding and rubble were everywhere, but they had stopped work for the party. On a carpenter’s table were drinks for the toast and birthday presents wrapped in gift paper. Dazed by flashing cameras, I was included in every photograph taken as a memento.Я собирался оставить статью в редакционной приемной и вернуться домой. Но не смог. Сотрудники редакции в полном составе ждали меня, чтобы отпраздновать день моего рождения. В здании шел ремонт, повсюду громоздились леса, горы мусора, но работы прервали ради праздника. На столярном верстаке стояли напитки, чтобы выпить за именинника, лежали завернутые в нарядную бумагу подарки. Я совершенно ослеп и оглох от вспышек фотоаппаратов, пока снимался на память со всеми по очереди.
I was glad to see radio newscasters and reporters from other papers in the city: La Prensa, the conservative morning paper, El Heraldo, the liberal morning paper, and El Nacional, the evening sensationalist tabloid that always tried to relieve tensions in the public order with serialized stories of passion. It wasn’t strange that they were together, for in the spirit of the city it was always considered good form to maintain friendships among the troops while the officers waged editorial war.Но обрадовался, увидев там журналистов с радио и из городской прессы: консервативной утренней газеты «Пренса», либеральной утренней «Эральдо» и «Насьональ», вечерней газеты, специализирующейся на сенсациях и пытающейся снять общественное напряжение, печатая романчики о душераздирающих страстях. Неудивительно, что они были здесь вместе. Так настроен был город: всегда хорошо принималось, что простые воины сохраняют дружбу в то время, как маршалы развязывают издательские войны.
Also present, though not at his regular hours, was the official censor, Don Jeronimo Ortega, whom we called the Abominable No-Man because he would arrive with his reactionary satrap’s blood-red pencil at nine sharp every night and stay until he was certain no letter in the morning edition went unpunished. He had a personal aversion to me, either because of my grammarian’s airs or because I would use Italian words without quotation marks or italics when they seemed more expressive than Spanish, which ought to be legitimate practice between Siamese languages. After enduring him for four years, we had come to accept him in the end as our bad conscience.Был там в свое нерабочее время официальный цензор, дон Херонимо Ортега, которого мы называли Гнусный Снежный Человек, потому что он точно в назначенный час, ночью, приходил со своим кровавым карандашом готского сатрапа. И сидел до тех пор, пока в завтрашнем выпуске не оставалось ни одной крамольной буквы. Ко мне он испытывал сугубо личную неприязнь за мои грамматические изыски или за то, что я, употребляя итальянские слова, которые казались мне более выразительными, чем испанские, не брал их в кавычки и не выделял курсивом, как должно быть при нормальном пользовании двумя неразрывно связанными, как сиамские близнецы, языками. Перестрадав этим чувством года четыре, мы оба, в конце концов, отнесли его за счет несовершенства собственного сознания.
The secretaries brought in a cake with ninety lit candles that confronted me for the first time with the number of my years. I had to swallow tears when they sang the birthday song, and for no reason I thought about the girl. It wasn’t a flash of rancor but of belated compassion for a creature I had not expected to think about again. When the moment passed someone had placed a knife in my hand so that i could cut the cake. For fear of being laughed at, no one risked improvising a speech. I would rather have died than respond to one. To conclude the party, the editor in chief, whom I never liked very much, returned us to harsh reality. And now, illustrious nonagenarian, he said to me: Where’s your column?Секретарши внесли в зал пирог с девяноста горящими свечами, впервые заставившими меня прочувствовать количество прожитых лет. Я глотал слезы, когда пели мне поздравление, и безо всякой причины вдруг вспомнил девочку. Без досады, а с запоздалым состраданием к существу, о котором я даже и не думал, что когда-нибудь вспомню. Когда ангел пролетел, кто-то вложил мне в руку нож, чтобы я разрезал пирог. Опасаясь шуток, никто не решился произнести речь. А мне легче было бы умереть, чем ответить на нее. В заключение праздника заведующий редакцией, к которому я никогда не питал особой симпатии, безжалостно вернул нас на землю. А теперь, сиятельный именинник, скажите, где ваша статья?
The truth is that all afternoon I had felt it burning in my pocket like a live coal, but emotion had pierced me in so profound a way I did not have the heart to spoil the party with my resignation. I said: On this occasion there is none. The editor in chief was annoyed at a lapse that had been inconceivable since the previous century. Understand just this once, I said, I had so difficult a night I woke up in a stupor. Well, you should have written about that, he said with his vinegary humor. Readers would like to know first hand what life is like at ninety. One of the secretaries intervened. It must be a delicious secret, she said and gave me a mischievous look: isn’t it? A burning flash flamed across my face. Damn it, I thought, blushing is so disloyal. Another radiant secretary pointed at me with her finger. How wonderful! You still have the elegance to blush. Her impertinence provoked another blush on top of the first. It must have been a phenomenal night, said the first secretary: How I envy you! And she gave me a kiss that left its painted mark on my face. The photographers were merciless. Bewildered, I gave the column to the editor in chief and told him that what I said before was a joke, here it is, and I escaped, confused by the last round of applause, in order not to be present when they discovered it was my letter of resignation after half a century of galleys.Говоря по правде, все это время статья, точно горячие угли, жгла мне карман, но праздник так взволновал меня, что не хватило духу испортить его заявлением об отставке. Я сказал: «На этот раз ее нет». Заведующий редакцией был крайне недоволен совершенно недопустимым промахом, не случавшимся с прошлого века. «Поймите же, — объяснил ему, — у меня была очень трудная ночь, я проснулся с тяжелой головой». — «Вот бы и написали об этом, — произнес он в свойственном ему едком тоне. — Читателю интересно было бы узнать из первых рук, какова жизнь в девяносто лет». Вмешалась какая-то секретарша. «А вдруг это пикантный секрет, — сказала она и посмотрела на меня лукаво. — Я ошибаюсь?» Жаркая краска залила мне лицо. «Проклятье, — подумал я, — какая предательская штука». Другая секретарша, сияя, указала на меня пальцем. «Какая прелесть! У него еще осталась восхитительная способность краснеть». От ее бесцеремонности я покраснел еще больше. «Наверное, бурная была ночь, — не унималась первая секретарша. — Вот завидую!» И влепила мне поцелуй в щеку, который на ней и отпечатался. Фотографы совершенно озверели. Ослепший от вспышек, я отдал рукопись заведующему редакцией, сказав, что пошутил, статья — вот она, и бежал, оглушенный последним взрывом аплодисментов, чтобы не присутствовать в минуту, когда они обнаружат, что это — мое прошение об отставке с галер, на которых я пробыл полвека.
I was still apprehensive that night when I unwrapped the presents at home. The linotypists had miscalculated with an electric coffeepot just like the three I had from the previous birthdays. The typographers gave me an authorization to pick up an angora cat at the municipal animal shelter. Management bestowed on me a symbolic bonus. The secretaries presented me with three pairs of silk undershorts printed with kisses, and a card in which they offered to remove them for me. It occurred to me that among the charms of old age are the provocations our young female friends permit themselves because they think we are out of commission.Ощущение тревоги не оставляло меня и дома, вечером, когда я разворачивал подарки. Линотиписты промахнулись, подарив мне электрическую кофеварку, точно такую же, как три других, подаренных на предыдущие дни рождения. Типографы преподнесли мне разрешение на то, чтобы взять ангорского кота из муниципального питомника. Руководство дало символическую скидку на что-то. Секретарши подарили три пары шелковых трусов со следами губной помады от поцелуев и открыточку, в которой предлагали свои услуги, чтобы снимать их с меня. Мне подумалось, одна из прелестей старости — это те заигрывания, которые позволяют себе молоденькие приятельницы, считая, что ты уже вне игры.
I never found out how I got the record of Chopin’s twenty-four Preludes played by Stefan Askenase. Most of the writers gave me best-selling books. I hadn’t finished unwrapping the gifts when Rosa Cabarcas called with the question I did not want to hear: What happened to you with the girl? Nothing, I said without thinking. You think it’s nothing when you didn’t even wake her up? Said Rosa Cabarcas. A woman never forgives a man who treats her debut with contempt. I contended that the girl could not be so exhausted just from attaching buttons, and perhaps she pretended to be asleep out of fear of the perilous moment. The one thing that’s serious, said Rosa, is that she really believes you can’t anymore, and I wouldn’t like her to advertise it.Я не понял, кто прислал мне пластинку с двадцатью четырьмя прелюдиями Шопена в исполнении Ашкенази. Редакторы по большей части подарили модные книжки. Я еще не успел развернуть подарков, как зазвонил телефон, и Роса Кабаркас задала вопрос, которого мне не хотелось услышать: «Что у тебя произошло с девочкой?» — «Ничего», — ответил я, не задумываясь. «Ты считаешь, это ничего, что ты ее даже не разбудил? — спросила Роса Кабаркас. — Женщина никогда не простит, если мужчина пренебрег ею в первую ночь». Я парировал, сказав, что девочка не могла быть такой измученной только оттого, что пришивала пуговицы, и, скорее всего, притворялась спящей, поскольку боялась дурного обращения. «Плохо только, — сказала Роса, — что она и вправду решила, будто ты уже ничего не можешь, а я не хочу, чтобы она растрезвонила об этом всему свету».
I didn’t give her satisfaction of showing surprise. Even if that happened, I said, her condition is deplorable she can’t be counted on either asleep or awake: she’s a candidate for the hospital. Rosa Cabarcas lowered her voice: The problem was how fast the deal was made, but that can be fixed, you’ll see. She promised to bring the girl to confession, and if appropriate oblige her to return the money, what do you think? Leave it alone, I said, nothing happened, in fact it showed me I’m in no condition for this kind of chasing around. In that sense the girl’s right: I can’t anymore. I hung up the phone, filled with a sense of liberation I hadn’t known before in my life, and free at last of a servitude that had kept me enslaved since the age of thirteen.Я не доставил ей удовольствия застать меня врасплох. «Как бы то ни было, настаивал я, — девочка такая жалкая, что неизвестно, что с ней делать, хоть со спящей, хоть с разбуженной: по ней больница плачет». Роса Кабаркас сбавила тон: «Виновата спешка, с какой обделывалось дело, но все можно поправить, вот увидишь». Она пообещала заставить девочку рассказать все как на духу, и если это действительно так, то обязать ее вернуть деньги, согласен? «Оставь как есть, — возразил я ей, — ничего страшного, наоборот, мне это послужило проверкой, и я теперь знаю, что эти бравые затеи не для меня. Тут девочка права: уже не гожусь». Я положил трубку, и чувство освобождения, какого я не испытывал в жизни, переполняло меня: наконец-то я спасся от рабства, в котором томился с тринадцати моих отроческих лет.
At seven that evening I was a guest of honor at the concert in Bellas Artes by Jacques Thibault and Alfred Cortot, whose interpretation of the Sonata for Violin and Piano by Cesar Franck was glorious, and during the intermission I listened to improbable praise. Maestro Pedro Biava, our gigantic musician, almost dragged me to the dressing rooms to introduce me to the soloists. I was so dazzled I congratulated them for a sonata by Schumann they hadn’t played, and someone corrected me in public in an unpleasant fashion. The impression that I had confused the two sonatas out of simple ignorance was sown on the local music scene and made worse by the muddled explanation with which I tried to correct it the following Sunday in my review of the concert.К семи часам вечера я был приглашен в качестве почетного гостя на концерт Жака Тибо и Альфреда Корто в Зал изящных искусств на знаменитое исполнение сонаты для скрипки с фортепиано Сезара Франка и в антракте выслушал невероятные похвалы. Маэстро Педро Биава, наш грандиозный музыкант, чуть ли не волоком притащил меня за кулисы представить исполнителям. Я так смешался, что поздравил их с исполнением сонаты Шумана, которой они не исполняли, и кто-то прилюдно и довольно грубо поправил меня. Ощущение, что я спутал две сонаты просто по невежеству, так и осталось у присутствовавших, и когда я в воскресной статье о концерте довольно путано попытался поправить его, оно лишь усугубилось.
For the first time in my long life I felt capable of killing someone. I returned home tormented by the little demon who whispers into our ear the devastating replies we didn’t give at the right time, and neither reading nor music could mitigate my rage. It was fortunate that Rosa Cabarcas pulled me out of my madness by shouting into the telephone: I’m happy with the paper because I thought you were turning a hundred, not ninety. I answered in a fury: Did I look that fucked up to you? Not at all, she said, what surprised me was to see you looking so good. I’m glad you’re not one of those dirty old men who say they’re older so people will think they’re in good shape. And with no transition she changed the subject: I have your present for you. I was, in fact, surprised: What is it? The girl, she said.В первый раз за всю мою долгую жизнь я почувствовал, что способен кого-нибудь убить. Я возвратился домой в мучительном беспокойстве, дьявол нашептывал мне на ухо сокрушительные ответы, которые не пришли на ум вовремя, и ни книга, ни музыка не могли усмирить моей ярости. К счастью, крик Росы Кабаркас в телефонной трубке вывел меня из этого кошмара: «Какое счастье, я прочитала в газете, что тебе стукнуло девяносто, а я-то думала сто». Я взвился: «Я что — кажусь тебе такой развалиной?» — «Наоборот, — ответила она, — я удивилась, как хорошо ты выглядишь. Это здорово, что ты не похож на молодящихся старичков, которые набавляют себе годы, чтобы все удивлялись, как хорошо они сохранились.
I didn’t need even an instant to think about it. Thanks, I said, but that’s water under the bridge. She continued without pausing: I’ll send her to your house wrapped in India paper and simmered with sandalwood in the double boiler, all free of charge. I remained firm, and she argued with a stormy explanation that seemed sincere. She said the girl had been in such bad condition on Friday because she had sewn two hundred buttons with needle and thimble. And it was true she was afraid of bloody violations but had already been instructed regarding the sacrifice. And during her night with me she had gotten up to go to the bathroom, and I was such in a deep sleep she thought it would be a shame to wake me, but I had already left when she woke again in the morning. I became indignant at what seemed a useless lie. Well, Rosa Cabarcas went on, even if that’s so, the girl is sorry. Poor thing, she’s right here in front of me. Do you want to talk to her? No, for God’s sake, I said.— И без перехода: — У меня для тебя подарочек». Я искренне удивился: «Какой?»
— «Девочка», — услышал в ответ. Я не задумался ни на миг. «Спасибо, — сказал я, — эта морока уже не для меня». Она гнула свое: «Я пришлю ее тебе на дом, завернутую в серебряную фольгу, хорошо прожаренную, под соусом, с сандаловыми палочками, и все бесплатно». Я стойко держался, но Роса отстаивала свое, как мне показалось, искренне. Сказала, что девочка в ту пятницу так вымоталась, пришивая двести пуговиц иголкой с ниткой и с наперстком. Это правда, она боялась, что ее снасильничают до крови, но ее наставляли, как положено, и она была к этому готова. Действительно ночью она просыпалась, чтобы пойти в ванную, но я спал так крепко, что ей стало жаль будить меня, а когда утром она проснулась, я уже ушел.
Меня возмутило это, на мой взгляд, бесполезное вранье. «Ладно, — продолжала Роса Кабаркас, — пусть даже так, девочка раскаивается. Бедняжка здесь, рядом со мной. Хочешь, передам ей трубку?» — «Нет, нет, Бога ради», — запротестовал я.
I had begun writing when the secretary from the paper called. The message was that the editor wanted to see me the next day at eleven in the morning. I was punctual. The din of the renovation work did not seem bearable, the air was rarefied by the sound of hammers, the cement dust, and the steam from tar, but in the editorial room they had learned to think in that routine chaos. On the other hand, the editor’s offices, icy and silent, remained in an ideal country that was not ours.Я начал писать, когда позвонила секретарша из редакции. И сказала, что директор хотел бы видеть меня завтра в одиннадцать утра. Я пришел точно. Во всем здании стоял невыносимый грохот, воздух раздирал треск молотков, заполняла цементная пыль, битумный чад, но редакция уже научилась мыслить в рутине хаоса. Административные помещения, напротив, были прохладными и тихими, оставались в какой-то другой, идеальной стране, не нашей.
The third Marco Tulio, with the adolescent air, got to his feet when he saw me come in but did not interrupt his phone conversation, shook my hand across the desk, and indicated that I should sit down. It occurred to me that there was no one on the other end of the line, that he was playing this farce to impress me, but I soon discovered he was talking to the governor and that it was in reality a difficult conversation between cordial enemies. I believe, too, that he took great pains to appear energetic in my presence, though at the same time he remained standing as he spoke to the official.Марк Туллий Третий, смахивающий на подростка, увидев меня в дверях, поднялся на ноги, не прерывая телефонного разговора, через стол протянул мне руку и жестом предложил сесть. Я было подумал, что на другой стороне провода никого нет и что он устроил этот театр, чтобы произвести на меня впечатление, но скоро понял: он разговаривает с губернатором и разговор этот — трудный, разговор закадычных врагов. Но все-таки думаю, директор старался выглядеть передо мной деловым, хотя и разговаривал с начальством стоя.
He had the notable vice of a smart appearance. He had just turned twenty-nine and knew four languages and had three international master’s degrees, unlike the first president-for-life, his paternal grandfather, who became an empirical journalist after making a fortune as a white slaver. He had easy manners, unusual good looks and poise, and the only thing endangered his distinction was a false note in his voice. He was wearing a sports jacket with a live orchid in the lapel, and each article of clothing suited him as if it were part of his natural being, yet nothing was made for the climate of the street but only for the springtime of his offices. I, who had taken almost two hours to dress, felt the ignominy of poverty, and my rage increased.Похоже, скрупулезность была его пороком. В свои двадцать девять лет он уже знал четыре языка и обладал тремя международными дипломами, в отличие от первого пожизненного президента, его деда по отцовской линии, который сделался журналистом эмпирически, после того как сколотил состояние на торговле проститутками. Директор был раскован, выглядел красивым и спокойным, единственное, что вносило диссонанс в его образ, были фальшивые нотки, проскальзывавшие в голосе. Пиджаки он носил спортивного покроя, с живой орхидеей в петлице, и все на нем сидело так, словно было частью его существа, ничто в нем не было создано для уличного ненастья, все исключительно для сияющей весны его кабинетов. Мне, потратившему почти два часа на одевание к этому визиту, вдруг стало стыдно моей бедности, и оттого я разозлился еще больше.
Still, the mortal poison lay in a panoramic photograph of the staff taken on the twenty-fifth anniversary of the founding paper, on which a little cross had been marked above the heads of those who had died. I was third from the right, wearing a straw boater, a large-knotted tie with a pearl tiepin, my first civilian colonel’s mustache, which I had until I was forty, and the metal-rimmed glasses of a farsighted seminarian that I hadn’t needed after half a century. For years I had seen that photograph hanging in different offices, but it was only then that I became aware of its message: of the forty-eight original employees, only four were still alive, and the youngest of us was serving a twenty-year sentence for a multiple homicide.А ко всему прочему, смертельный яд источала панорамная фотография сотрудников редакции, сделанная в честь 25-летия газеты, где над головами некоторых из них стояли крестики — над головами умерших. Я был третьим справа, в шляпе-канотье, в галстуке, завязанном широким узлом и заткнутом булавкой с жемчужиной, в бравых усах, как штатский полковник, их я носил до сорока лет, и очочках в металлической оправе, точно у подслеповатого семинариста, в которых полвека спустя я уже не нуждался. Я видел эту фотографию в разные годы в разных кабинетах, но только на этот раз до меня дошел ее посыл: из сорока восьми человек, работавших здесь с самого начала, только четверо были еще живы, и младший из нас отбывал двадцатилетний срок за серийные убийства.
The editor finished the phone call, caught me looking at the photograph, and smiled. I didn’t put in those little crosses, he said. I think they’re in very bad taste. He sat down behind his desk and changed his tone: Permit me to say that you are the most unpredictable man I have ever known. And seeing my surprise, he anticipated my response: I say this because of your resignation. I managed to say: It’s an entire life. He replied that just for that reason it was not an appropriate solution. He thought the column was magnificent, everything it said about old age was the best he had ever read, and it made no sense to end it with a decision that seemed more like a civil death. It was fortunate, he said, that the editorial page was already put together when the Abominable No-Man read the article and thought it was inadmissible. Without consulting anyone he crossed it out from top to bottom with his Torquemada’s pencil. When I found out this morning I had a note of protest sent to the government. It was my duty, but between us, I can say I’m very grateful for the censor’s arbitrariness. Which means I was not prepared to accept the termination of the column. I beg you with all my heart, he said. Don’t abandon ship in mid ocean. And he concluded in grand style: There is still a great deal left for us to say about music.Директор закончил разговор и, заметив, что я смотрю на фотографию, улыбнулся. «Крестики ставил не я, — сказал он. — По-моему, это дурной вкус. — Он сел за стол и заговорил другим тоном: — Позвольте сказать вам, что вы — самый непредсказуемый человек из всех, кого я знал. — И на мое удивление — взял быка за рога: — Я имею в виду ваше заявление об уходе. — Я едва успел сказать: „Это — вся жизнь“. Он возразил, что потому-то это — не выход. А статья показалась ему замечательной, и все размышления о старости — лучшее, что приходилось ему читать, а потому никакого смысла не было заканчивать ее решением, более похожим на гражданскую смерть. „К счастью, — сказал директор, — Гнусный Снежный Человек прочитал ее, когда та уже была сверстана, и она показалась ему неприемлемой. Не посоветовавшись ни с кем, он вымарал ее своим карандашом Торквемады. Когда я узнал об этом сегодня утром, велел направить властям ноту протеста. Это мой долг, однако, между нами, признаюсь, что я благодарен цензору за самоуправство. Но не намерен допускать, чтобы нота осталась без внимания“. Он умоляет всем сердцем. Не покидайте корабль в открытом море. И закончил в высоком стиле: „Нам с вами еще говорить и говорить о музыке“.
He seemed so resolute I did not have the heart to make our disagreement worse with a counter argument. In fact, the problem was that even on this occasion I could not find a decent reason for abandoning the treadmill, and the idea of once again telling him yes just to gain time terrified me. I had to control myself so he wouldn’t notice the shameless emotion bringing tears to my eyes. And again, as always, after so many years we were still the same place we always were.Директор был настроен так решительно, что я побоялся углубить наши расхождения какой-нибудь отговоркой. На самом деле у меня не было достойной причины покидать галеры, и меня привела в ужас мысль, что я еще раз скажу да, только затем, чтобы выиграть время. Мне пришлось взять себя в руки, чтобы не заметно было, как позорно, до слез, я расчувствовался. И мы еще раз, как всегда, по прошествии стольких лет, остались каждый при своем.
The following week, prey to a state closer to confusion than joy, I passed by the animal shelter to pick up the cat the printers had given me. I have very bad chemistry with animals, just as I do with children before they begin to speak. They seem mute in their souls. I don’t hate them, but I can’t tolerate them, because I never learned to deal with them. I think it is against nature for man to get along better with his dog than he does with his wife, to teach it to eat and defecate on schedule, to answer his questions and share his sorrows. But not picking up the typographers’ cat would have been an insult. Besides, it was a beautiful specimen of an angora, with a rosy, shining coat, bright eyes, and meows that seemed on the verge of being words. They gave him to me in a wicker basket, with a certificate of ancestry and an owner’s manual like the one for assembling bicycles.На следующей неделе, отмеченной скорее суматохой, чем весельем, я зашел в питомник забрать кота, которого мне подарили печатники. У меня с животными очень плохая совместимость, равно как и с детьми, пока они не начинают говорить. Мне кажется, у них немая душа. Не могу сказать, что я их не люблю, просто не переношу, потому что не научился общаться с ними. Мне кажется противоестественным, что мужчина со своей собакой находит лучшее понимание, чем с женой. Он учит жизни есть или не есть в определенные часы, беседует с ней и делит с ней свои печали. Но не забрать подаренного типографами животное значило бы обидеть их. К тому же это был прелестный ангорский котик с блестящей розоватой шерсткой и горящими глазами, а мяукал он так, что казалось, вот-вот заговорит. Мне отдали его в плетеной корзинке вместе с сертификатом породы и с инструкцией, по пользованию, словно для складного велосипеда.
A military patrol was verifying the identity of pedestrians before allowing them to walk through San Nicolas Park. I had never seen anything like it and could not imagine anything more disheartening as a symptoms of my old age. It was a four-man patrol, under the command of an officer who was almost an adolescent. The soldiers were from the highland barrens, hard, silent men who smelled of the stable. The officer kept an eye on all of them with their bright-red cheeks of Andeans at the beach. After looking over my identification papers and press card, he asked what I was carrying in the basket. A cat, I told him. He wanted to see it. I uncovered the basket with as much caution as I could for fear it would escape, but a soldier wanted to see if there was anything else on the bottom, and the cat scratch him. The officer intervened. He’s a gem of angora, he said. He stroked it and murmured something, and the cat didn’t attack him but didn’t pay any attention to him either. How old is he? He asked. I don’t know, I said, it was just given to me. I’m asking because you can see he’s very old, perhaps as old as ten. I wanted to ask how he knew, and many other things as well, but in spite of his good manners and flowery speech I didn’t have the stomach to talk to him. I think he’s an abandoned cat who’s gone through a good deal, he said. Observe him, don’t try to make him adapt to you, you adapt to him instead, and leave him alone until you gain his confidence. He closed the lid of the basket and asked: What kind of work do you do? I’m a journalist. How long have you done that? For a century, I told him. I don’t doubt it, he said. He shook my hand and said goodbye with a sentence that might have been either good advice or a threat:Военный патруль проверял документы у прохожих, прежде чем разрешить им войти в парк Сан Николас. Ничего подобного я никогда не видел, а тягостное впечатление, которое на меня это произвело, счел симптомом старости. Патруль состоял из четырех человек под командой офицера, почти подростка. Патрульные были крепкие, молчаливые ребята с сурового высокогорья, и пахло от них стойлом. Офицер, на щеках которого лежал загар взморья, внимательно следил за ними. Проверив мое удостоверение личности и журналистское удостоверение, он спросил, что у меня в корзинке. «Кот», — ответил я. Он захотел посмотреть. Боясь, как бы кот не выскочил, я очень осторожно открыл корзинку, но патрульный решил удостовериться, нет ли чего на дне, и кот цапнул его. «Великолепный ангорец», — вступился офицер. Погладил кота, что-то шепча, и тот его не тронул, но и внимания на него не обратил. «Сколько ему лет?» — поинтересовался офицер. «Не знаю, — сказал я, — мне его только что подарили». — «Я спрашиваю потому, что вижу, он очень старый, лет десять, наверное». Мне хотелось разузнать, откуда это ему известно, и еще много чего, но, несмотря на его хорошие манеры и изящную речь, у меня не было сил разговаривать с ним. «По-моему, он брошенный и побывал уже у многих, — сказал офицер. — Понаблюдайте за ним, не переучивайте его под себя, а наоборот, подстройтесь под него и подождите, пока заслужите его доверие». Он закрыл крышку корзинки и спросил: «А чем вы занимаетесь?» — «Я журналист». — «Давно?» — «Целый век», — ответил я. «Я так и подумал», — сказал он. Пожал мне руку и попрощался словами, которые вполне могли быть как добрым советом, так и предостережением:
отрывок случайной книги (Маркес Габриэль, "Вспоминая моих грустных шлюх")
Read Читайте
books книги
in English на английском
with с
paraller параллельным
translation переводом

Книги

Разделы